Курсы нейро лингвистического программирования (НЛП)
Поиск по сайту
Здравствуйте, Гость
Войти в личный кабинет / Зарегистрироваться
Обучение НЛП Тренинги личностного развития
Бизнес-тренинги Корпоративные тренинги
Коуч-сессии Индивидуальные программы
Книги и диски по НЛП
О компании
Услуги
Тренеры
Библиотека
Как с нами связаться

ПРИСОЕДИНЯЙТЕСЬ:

        

 

Сергей Горин

 

 

  
Возвращение Заратустры. Глава 1
Сергей Алхутов
04 апреля 2005


Предисловие Заратустры

Когда Заратустре исполнилось семьдесят семь лет, он вернулся к своей пещере, где расставался он с высшими людьми и где оставлял он новые скрижали. И увидел он рядом с пещерой брусчатку, и была она стёрта кирзовыми сапогами, и хруст подкованных каблуков прилип и присох к ней. И увидел он напротив пещеры пивную, и головомойку пивным шампунем устраивали в ней, и берёзовая каша пивного путча заваривалась в ней, и красный язык оратора полыхнул в ней и прижарился к ней. И увидел он скрижали, и написанное на них было написано расплывчато, а ныне по большей части стёрлось. И сказал Заратустра в сердце своём:

“А ведь знал, пишущий кровью, что кровь свернётся и засохнет и истлеет! Ибо кровь, когда выводишь ей письмена, становится мёртвой”.

И увидел Заратустра, что четыре записи остались разборчивы на его скрижалях.

“Бог умер”, — гласила первая.

“Сверхчеловек”, — гласила вторая.

“Разбейте старые скрижали!” — гласила третья.

“Так говорил Заратустра”, — гласила четвёртая.

И рассмеялся Заратустра, и смеясь, говорил так:

“Бог умер? Но разве фраза ”Бог умер” сама ещё не стала богом?

Сверхчеловек? Я знался с ним, но он знался с черепашками и летучими мышами. Теперь они вместе спасают мир, будто тот нуждается в спасении.

Разбейте старые скрижали? Не старцем для этого должно быть, но мышью. И кто же из моих учеников признал в себе мышь?

Так говорил Заратустра? Но эта фраза сказана не Заратустрой.

Вот что бывает, когда пишут кровью. Ибо кровь, когда выводишь ей письмена, становится мёртвой.

Прах к праху, тлен к тлену, моё к чужому. Ибо кровь, которой выведены письмена, больше не кровь.

Кровь к крови — вот что хотел бы слышать Заратустра! Но имя тому, что за этим следует — анафилактический шок.

Кто нуждается в переливании, тот нуждается во враче. Если бы по рецепту врача отпускали также и книги! Но то, чем выведены письмена, больше не кровь.

И Заратустра больше не пишет кровью”.

Так говорил Заратустра и покинул свою пещеру.

Об отбросах

Долго шёл Заратустра на север и остановился в большом городе, который назывался: “Мокрая Вода”.

И ходил Заратустра по его улицам, и были прекрасны его башни и его подземные ходы, и его быстрые повозки, и светильники его ночей, и у каждого дома видел Заратустра баки для отбросов, и в каждом доме вёдра для отходов, и в каждой конторе мешки и корзины для мусора. И многие жители его сами были подобны отбросам и мусору.

И среди мусора нашёл себе Заратустра писчие принадлежности, и писал так:

“Я поведаю этим листам, откуда они берут своё начало.

Также поведаю я всем читающим о начале их века и их существования.

Не я ли некогда говорил: “Нужно ещё иметь в себе хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую звезду”? Воистину, Заратустра имеет в себе достаточно хаоса.

Сколь многие жаждут ещё устроить порядок! Ко всему прикладывают они линейку и циркуль, их слово — инструкция, их ритм — марш, их образец — кристалл.

И о кристалле говорят они так: “Лучший из углов его — прямой, лучший из цветов его — белый”. Можно ли придумать лучшую надгробную плиту?

Вслушайтесь! Когда стоит мёртвый штиль и гробовая тишина, воздух чист и подобен кристаллу. Тогда всякая соринка знает своё место.

Но вот рождается свежий ветер, и он поднимает в воздух пыль и сор — так начинается хаос.

И ветер крепчает, и хаос растёт, и сучок может попасть в глаз брата твоего, и бревно в твой глаз. Вынь же бревно из глаза твоего, ибо близится то, что рождается хаосом.

Вот оно грядёт — круговращение, что не нуждается больше в ветре. Ибо оно само рождает ветер и само поддерживает свои обороты.

Форма его идеальна, и втянувшееся в него движется кругообразно, а исторгнутое падает. И в сердцевине своей имеет оно глаз, и разве место в этом глазу сучкам и брёвнам?  Нет, они движутся кругообразно и падают.

Рождённое рыхлым, носит оно имя бури, рождённое плотным, называется торнадо и смерч. И люди видят смерч, будто это тело — но нет, он всего лишь движение.

Так порядок рождается хаосом.

Всё, что есть в мире живого, по сути своей торнадо и смерч. Видел ли кто-нибудь живое без самоподдержания и круговорота? Воистину, люди видят живое, будто это тело — но нет, оно всего лишь движение.

Есть также то, что, будучи исторгнуто из движения живого, падает. Испражнениями зовут это люди — но это ещё не отбросы и не мусор.

Посмотрите! На испражнениях селится плесень и мухи. Выброшенное из одного торнадо и смерча находит свой круговой путь в другом.

Посмотрите! Человек потрошит рыбу и птицу, и бросая кишки, говорит: “Вот отбросы и мусор”. Нет, это не отбросы и не мусор — это пища для крыс.

Битые горшки и битые танкеры, зола костров и зола атомных котлов — вот что зовётся мусором. Впрочем, археологи зовут это культурным слоем.

У отбросов и мусора есть история. Некогда возникли и зажглись звёзды, из легчайшего газа возникли они. И, горя, оставляли по себе золу, что не могла больше гореть. Тяжёлыми элементами зовётся эта зола. Ныне из неё устроена твердь и миры, и человек ходит по тверди и мусору.

Некогда возникли и родились водоросли, водой питались они. И, питаясь, оставляли по себе ядовитый газ, что убивал живое. Кислородом зовётся этот газ — и воистину жизни пришлось кисло от него. Ныне из него устроен воздух, и человек дышит воздухом и мусором.

Некогда папоротники были деревьями, на болотах росли они. И, умирая, оставляли по себе отбросы, что не могли переварить плесень и мухи и почва. Углём зовутся эти отбросы. Ныне на нём построена промышленность, и стал он топливом, и человек кидает в топку топливо и мусор.

Укажите же мне, что ещё не было отбросами и мусором, прежде чем стать частью сущего. Может, человек? Человек, что был отбросом у обезьян и ютился на опушке, когда обезьяны жили в лесу?

Воистину, всё сущее было отбросами и мусором и всё сущее рождено хаосом. Не стыд и не гордость должно это вызывать, но осознание.

Но вот на какой вопрос не знает ответа Заратустра: что за миры породит хаос из того, что мы знаем как отбросы и мусор? Что за лучшие из миров?”

Так писал Заратустра.

Об истине

Заратустра остановился на постой у некоего человека. И человек, когда на глаза ему попались листы, исписанные Заратустрой, прочитал письмена и сказал:

“Заратустра не пишет больше истины”.

Рассмеялся Заратустра. Громко он смеялся, самозабвенно и долго, до колик и до икоты. И, икая, говорил так:

“Я пишу меньше истины, а всю истину было бы дорого издавать — что же говорить о том, что больше истины! Зато я пишу больше ответов, ибо не истец я сегодня, но ответчик — ещё бы, ведь ты меня судишь! И отвечу я тебе так: чем меньше истину мы любим, тем легче нравимся мы ей. Так с ней и надо: поквакал — и в истину!”

И, отсмеявшись, говорил так:

“Сказать ли тебе теперь что-нибудь всерьёз?”

“Лучше напиши”, — ответил владелец жилища.

И Заратустра написал так:

О порядке писал я на прошлых листах — теперь пишу об истине.

Однажды бог сказал людям: “Я есмь истина” — так записано в книге о нём. Истина этого бога — не “что”, но “кто”.

Слышал я также о богах, чьи вопросы к истине были “когда” и “где”. Знал я и людей, говоривших о ней “как” и “каким образом”.

Был некогда человек, почитаемый всеми мудрецом, который сказал: “Платон мне друг, но истина дороже”. И вот вопрос его к истине: “Почём?”. Не трёх ли Платонов просит он за истину? Или ещё двух богов впридачу?

Впрочем, и тут легко продешевить — ведь истина, как думал он, оценивая, всего одна.

Многие думают так и по сей день. И вот их вопрос к истине: “сколько?”.

Говорю вам, счетоводы, считающие до одного, проверьте, не залипли ли костяшки на ваших счётах. Ибо счёт ваш ведётся не костями только, но и кровью, а кровь — липкая субстанция.

В самом деле, если высказывание “истина всего одна” само есть истина, то тем самым уже та единственная, и такая ли, на которой стоит залипать костяшкам? — нет, и даже то, что к ней надо стремиться, уже не истина. Если же говорит оно о другой истине, то само уже истиной быть не может — иначе их было бы две, та и эта.

Неужели найдётся ещё выбирающий одну бессмысленную истину, говорящую лишь о себе самой?

И написав так, показываю я ещё один вопрос к истине: “зачем?”. Впрочем, и не только к ней.

Вот, есть нечто, что один полагает истиной. Другой же ход т вокруг неё и выискивает её слабые места. “Разве это истина?” — говорит он первому, — “Посмотри, ты же ошибаешься”.

Истину ли ищет второй? Нет, он ищет чужие ошибки. Зачем? Чтобы возвыситься.

Впрочем, и первому не мешает спросить самого себя: “Зачем бы моей истине мог понадобиться этот человек?”

Но первый занят: он занят тем, что полагает нечто истиной. И надевает он её каждому на голову, и у принявших её на свою голову лица становятся одинаковыми, а глаза стеклянными. Так истина становится противогазом.

Истину ли ищет первый? Нет, он ищет чужие головы. Зачем? Чтобы возвыситься.

Впрочем, и то, что пишу я о намерениях этих двух людей, никак не истина.

Но зачем бы, в самом деле, мог понадобиться истине второй из этих людей? Чтобы проверить её на точность. А первый? Чтобы проверить её на всеохватность.

Воистину, не так давно закончились времена, когда жалел Заратустра о том, что не сочетаются эти качества в полной мере. Но они закончились. И теперь я всякий раз спрашиваю себя: “зачем?” — и выбираю должную пропорцию точности и всеохватности.

Так, путешествуя между гордой частицей и мудрой волной, рождает Заратустра своё знание. Не это ли означают собой и мои животные, орёл и змея?!

И теперь, после заданных к ней вопросов, что есть истина, как не ответ? И, как ответ, зависит она от выбора языка.

Изучая ответные движения, всё более и более тонкие миры познавал Заратустра. И вот однажды заглянул он в микроскоп.

Диковинное животное предстало взору Заратустры. Любые формы принимало оно и бесконечно гибким было оно. И в этом танце форм не знало существо, движет ли оно ложноножками или истинноножками, ибо главное в танце — движение.

И если ты хочешь, чтобы твой язык был танцующим, не знай об истине и лжи. Ибо главное в танце — движение. Тогда лучшие из фигур опишет язык твой, танцуя.

Впрочем, некоторые полагают ещё, что язык описывает реальность. Что ж, может быть, он и говорит о том, КАК она устроена. В этом случае он её не только описывает, но и ОБКАКИВАЕТ”.

Написав эти слова, рассмеялся Заратустра, довольный такой шутке и такому танцу языка. И продолжил писать так:

“Шутка мимолётна. Шутка зависит от языка, а язык меняется.

Два будущих ждут всякую шутку, когда в достаточной мере изменится язык.

Одно из будущих — стать никому не понятной. Когда звучат шутки даже и прошлого века — клянусь, и я не всегда их понимаю. А сколь часто можно прочесть в толкованиях к написанному на мёртвых языках: “Непереводимая игра слов”!

И вот второе из будущих. Хорошо раскрученная шутка становится истиной. Впрочем, затем и ложью.

Одно будущее не исключает другого. На смерть готовы идти люди за шутки древних богов, веря в них и не понимая их ни как шутки, ни как истины.

Но не самую ли забавную из шуток сыграли с человеком боги, умолчав ему о том, что истины не бывает?”

Так писал Заратустра.

О тонком

Прочтя то, что успел написать Заратустра, некто сказал:

“В твоей рукописи есть слишком тонкие места. Вот, например, про смерч — ты уверен, что это порядок? Или вот, где истину уподобляешь ты противогазу. Это слишком тонкие места”.

“И что же?” — спросил Заратустра.

“Что, что, разве непонятно? Где тонко, там и рвётся”, — ответил некто.

“Что ж, я напишу и об этом”, — сказал Заратустра. И написал он так:

“Сегодня повстречался я с человеком, жаждущим надёжности. Не из желающих возвыситься этот человек — нет, я даже вижу, как хочет он блага другим. И Заратустре хочет он своего блага.

Так ищет он воздвигнуть Заратустре толстую стену и щит от всяких неприятностей. Но ещё не знает он, что это кровь к крови.

Однако почему же сам Заратустра не воздвиг себе стену и щит, и почему остались в нём тонкие места?

Потому что где тонко, там и рвётся.

Где тонко, там и рвётся — так говорил некто, стоя в аптеке в очереди за презервативами. “Да-да, но добавьте: и гнётся!” — поддержал сзади старческий голос.

Где тонко, там и рвётся — так выдохнул скрипач, порвав первую струну. “Скорее, застревает”, — возразил органист, оставив попытки извлечь звуки из флейты-пикколо.

Где тонко, там и рвётся — так решил балалаечник, порвав струны на скрипке. “И если бы только там!” — воскликнул он, едва лопнула струна на бас-гитаре, что пытался он перестроить под балалайку.

Воистину, нет такого тонкого, что было бы предназначено для испытания на прочность.

Вот тонкое лезвие меча, а вот и толстая оглобля. О воины! Или вы до сих пор предпочитаете сражаться по-крестьянски?

Вот тонкое лезвие топора, а вот его толстый обух. О трудящиеся! Рубите ли вы обухом? Впрочем, где надо, уместен и он.

Тонка указка картографа, и на тонкие линии карты указует он ею. А накрыв ладонью пачку “Беломора”, можно сказать: “Мы где-то здесь”, — но много ли в том толку?

Тонок луч лазерного прицела — и пуля, следуя ему, льнёт к телу политического лидера. А накрыв город ядерным зарядом, не разрушить его бункер.

Тоньше всего точка. И само тонкое предназначено для точности. Но к чему приложить саму точность?

Приложить ли точность, трогая пальцем толстейший из рычагов? Или пытаясь нитью удержать корабль на якоре?

Но это не будет точностью. Проведи линию от самого тонкого к самому толстому, размести на ней всё сущее по толщине — точка, выбранная на этой линии, будет точностью.

Итак, тонкое и точное создано делать выбор и отделять. А тончайшее и точнейшее создано управлять.

Но даже когда тончайшее не правит, разве рвётся оно?

Посмотрите: тончайшие жилки вплетены в древесный лист — и разве не толстый черешок обламывается осенью?

Посмотрите: тончайшими космическими лучами пронизан мир — вы видели хоть один из них порвавшимся?

Дерево, что отрывает буря от корней его и от земли его, не в самом тонком месте ломается, но в самом сухом.

Отсыревшая бумага, что тянут и разглаживают нечуткие руки — та рвётся в самом сыром месте.

Лёд, что в зимнюю стужу скалывают ломом с асфальтовых дорожек — тот легче ломается в самом толстом месте.

Находятся такие, что говорят: самое тонкое место у льда в самом толстом месте. Но тем, кто знает столько о способах сломать и уничтожить, к чему ещё нужно присловье о тонком?

Присловьем живёт ученик, постигая мудрость учителя. Говорю вам, учителя разрушения, учите учеников ваших, что рвётся толстое! — ибо тонкое само порвёт и порежет учеников ваших.

Когда придумывали присловье “где тонко, там и рвётся”, — о, верившие в мудрость потомков создатели языка! — то забыли указать, что именно рвётся. Не тонкая ли тетива рвёт толстую руку неопытного лучника?

Но даже когда тончайшее рвётся, разве стоит забывать о вопросе: “зачем”?

Кто из вас настолько крепок руками, чтобы в одной из ладоней раздавить сырое яйцо? Посмотрите: всякий птенец ломает его изнутри. Зачем яйцо таково?

Кто из вас имеет настолько прочные когти, чтобы содрать ими толстейшую кору у основания дерева? Посмотрите: спящая почка, просыпаясь и превращаясь в побег, пронзает её изнутри. Зачем кора такова?

Были времена, когда говорил Заратустра: “Поистине, советую вам: уходите от меня и защищайтесь против Заратустры! И ещё того лучше: стыдитесь его! Может, он вас обманул”.

Но чтобы бежать от Заратустры, должно прежде самому стать побегом — тогда пронзишь кору его изнутри.

И чтобы улететь от Заратустры, должно прежде самому стать птенцом — тогда сломаешь яйцо его изнутри.

Итак, зачем же писанное мною таково? Затем, чтобы, разорвав белые нитки, разлететься на куски и рассыпаться в прах!”

Так писал Заратустра.

Об ошибках

Был некий человек, прочитавший написанное Заратустрой и сказавший:

“Я не поборник вечных истин и не противник тонких мест. Но вот, я нашёл у Заратустры три ошибки. Что с ними делать?”

“Что это за ошибки?” — спросил Заратустра.

“Вот первая из ошибок. В главе “Об отбросах” написано у тебя, что папоротники, умирая, оставляли по себе торф. А ведь они оставляли уголь. Должно быть, Заратустра плохо знает историю Земли”, — сказал человек.

“Заратустра тогда был ещё маленьким и мало что запомнил. Поэтому спасибо за сведения из первых рук”, — ответил Заратустра, нашёл в листах ошибку и исправил её. Затем сказал он:

“Бывают ошибки, которые ещё можно исправить. Не ошибками следует их называть, но попытками или пробами”.

“Что ж, вот вторая ошибка Заратустры. “В аптеке в очереди за презервативами”, писал ты, но разве презервативы продаются отдельно от прочего? Или очередь за ними стоит отдельная?” — сказал человек.

“А разве в товарные свойства презерватива входит несгибаемость?” — ответил Заратустра. Затем добавил:

“Две ошибки рядом — это много. До того рядом, что одну из них ты не заметил, и до того много, что, считая найденные тобой прочие, это половина всех ошибок. Но тогда две ошибки рядом — это не ошибки, а новый миф. Или, если тебе так удобно, анекдот”.

“Что ж, вот третья ошибка Заратустры. “Лёд, что в зимнюю стужу скалывают ломом с покрытых им дорожек”, — писал ты. И это ошибка стиля, ибо непонятно, чем же из двух покрыты дорожки”, — сказал человек.

Заратустра взял рукопись и нашёл в ней указанное место. И слова, сказанные на это Заратустрой, были словами искренней благодарности человеку.

Благодарности — ибо то была новая задача. Слова “покрытых им” ложились в ритм, и ломать его не следовало. Заменить ли лёд наледью, стужу холодом, а “им” — “ей”? Или же “покрытых им” на “оледеневших”?

И решив эту задачу, вставил Заратустра в рукопись нужное слово и сказал так:

“Я люблю свои ошибки за то, что они вовремя приходят и вовремя уходят. И я напишу об этом”. И написал так:

“Блаженны те, кто ошибся, ибо их есть путь к совершенствованию.

Блаженны укоряемые, ибо всякий укор станет им рукою помощи — и уже есть, имеющий уши да слышит”

Блаженны совершающие всякий раз одну ошибку, ибо не совершают вторую — признать первую поражением и крахом. Воистину, каждая их ошибка — новинка на рынке ошибок!

Некоторые слышали или читали об англичанине, развесившем свои шары. Теперь к его фамилии приставлены приставки, а где  их нет — числа, и пишут её на ламповом стекле.

Чем же любопытны шары этого англичанина? Тем, что служили своего рода укоризной паровому котлу. Ибо стоило ему ошибиться в давлении, как шары поднимались либо опускались на стержне, давая отмашку: вот тебе, котёл, обратная связь!

Заратустра писал как-то, что живое — всего лишь движение. Он написал — а вы и поверили? О, нет! Живое — всего лишь обратные связи.

Посмотрите: найдётся ли в мире такое живое — да и просто живущее своей жизнью, — что не развесило бы, подобно англичанину, свои шары?

Воистину, даже отхожее место в городских квартирах развесило свои шары. Ибо сливной бачок его наполняет себя, когда пуст, и не наполняет, когда полон. Так бачок живёт своей жизнью.

Однажды ко мне пришёл человек и принёс с собой своё горе. “Люди меня не понимают, — сказал мне он, — ах, я такой тонкий и такой творческий, а люди этого не ценят”.

Вы скажете, тонкое создано делать выбор и отделять? Тончайшее создано управлять, скажете вы? О, сколь многим ещё не хватает собственной тонкости, чтобы различить чужую тонкость и чужую болезнь! Ибо человек этот спутал тонкость с болезнью и творчество с кашлем и отрыжкой.

Я пошёл за этим человеком в город, и следуя за ним по пятам, видел, как наступает он на ноги прохожим. Ибо человека поглотили его тонкость и творчество. И видел я, как он наступает на грабли и как бьётся он о придорожные столбы. Ибо поглощён он был тонкостью и творчеством.

И я, забежав вперёд, бросился к человеку и обнял его, ибо видел его насквозь и чуть жалел. И воскликнул я: “О, как я тебя понимаю!” И человек, не узнав меня, отшатнулся и испуганно пролепетал: “Ты тоже врёшь. Все всегда врут”.

Воистину, и для Заратустры умер этот человек. Ибо что есть смерть как не отсутствие обратной связи?

И вот какие надгробные слова сказал я ему: “Стань унитазным бачком и паровозным котлом. Стань им — и ты воскреснешь. Иначе пусть твоя закрытость будет тебе пухом”.

И вот какие надгробные слова пишет Заратустра своим мёртвым читателям:

Станьте, о, станьте сливными бачками! Станьте паровыми котлами! Замените слово “всегда” на слово “если-то” а слово “если-то” на слово: “Бди!” Замените слово “ошибка” на слово “проба” и слово “ругает” на слово ”сообщает”. Развесьте свои шары! Иначе — пусть ваш внутренний мир будет вам пухом”.

Так писал Заратустра.

О самом неприятном

“Я написал об ошибках, о хаосе, об отбросах и мусоре, о том, что письмена мои шиты белыми нитками, и о том, что истины нет. О чём же ещё более неприятном может написать Заратустра?

О, в мире так много неприятного! А для иных и сам мир — сплошная неприятность. Куда приятнее язык: ведь все мы на нём говорим!

Сколь многие, скорбя о гибнущем мире, уповают на живой язык, носители и радетели которого они суть! Говорю вам, радетели, вы совершенно правы — язык жив. И как всё живое, не тело он, но лишь движение и обратная связь.

Говорю вам, радетели, вы правы — язык жив. И чем же в вашем живом языке обозначить движение и действие? И чем — обратную связь?

Теперь ответы на эти вопросы изучают в начальной школе. Оттого даже школьник найдёт слово “неприятность” мёртвым, “неприятное” оживающим, а “не принимает” живым. И слово “не принимает” связано с другими двумя вопросами: “кто не принимает?” и “кого или что не принимает?”

Говорю вам, читающие эти слова: что вы не принимаете, то для вас и  неприятность. Но что вы не принимаете, в том вы ограничены.

Не ограничен ли не приемлющий богатства в деньгах? А не приемлющий бедности — самими деньгами?

Не ограничен ли не приемлющий хлеба в пище? А не приемлющий лицедеев — в зрелищах?

Итак, что мы не приемлем, в том мы ограничены, и то для нас неприятность. Кто из нас ныне возьмёт на себя смелость признать себя ограниченным, едва случается с  ним неприятность? Истинно говорю вам: немногим достанет смелости даже признать себя трусом, что страшится признать свою ограниченность.

Много неприятностей познал Заратустра и во многом себя ограничивал. Но знание, не вошедшее в кровь — не более чем слухи. И познав неприятность, я удивлялся тому, как принял её и преступил новый рубеж.

Кому из вас неприятны ворчащие старухи? И мне — с вами, было такое время. Но теперь Заратустра — и старуха.

Кому из вас неприятны пьяные гопники? И мне — с вами, было такое время. Но теперь Заратустра — и гопник.

Кому из вас неприятны распутные женщины? И мне — с вами, было такое время. Но теперь Заратустра — и распутница.

А сколь многим неприятны те, кого толпа относит к меньшинствам! Истинно говорю — целой толпе! И Заратустра бросил вызов толпе и стаду.

Прежде всего стал Заратустра национальным меньшинством. О, сколь трудно, родившись и принадлежа к большой и к великой нации, видеть и слышать и чуять мир как нацмен! Ибо есть нации, что видят и описывают мир в трёх цветах и оттенках, и есть нации, что указуют на время лишь наречиями, и есть нации, которые не различают среди существ мужской и женский роды. Что же говорить о нации, пишущей все вещи с большой буквы, и о нации, чьи сыны и дочери пишут с большой буквы только себя! Есть даже и такой из больших народов, что названия всех вещей и существ и действий может произвести от названий половых органов — и к этой нации принадлежал Заратустра, и ко всем прочим из названных и неназванных.

Каждая нация неприятна какой-нибудь другой. Народы дают имена своих соседей крысам и тараканам, а самим соседям дают имена ещё более странные. И к каждой из наций принадлежал Заратустра. Так принял он неприемлемое.

Однако, есть, кроме национальных, и другие меньшинства. Нет для иной из толп более противного, чем принадлежность кого-либо к этим изгоям. И к каждому из них научился относить себя Заратустра.

Но, говорю вам, есть ещё такие меньшинства, о которых никто не догадался. Ибо шизофреников и психов и маньяков что мешает назвать интеллектуальными меньшинствами? Также и дебилов, и даунов? Истинно говорю вам: дауном и дебилом был Заратустра, больше того — круглым идиотом. Но не блаженны ли нищие духом?

А моральные меньшинства? Воистину, тех чудаков, чья первая буква неуместна на этих листах, следует отнести к моральному меньшинству. И таким был Заратустра, и таким моральным уродом.

Надо же так низко пасть! — скажут иные. Но Земля кругла, и пасть её для падших низко — путь к её сердцу.

И настало время, когда преступил Заратустра ещё один рубеж — он смог стать одним из толпы. Кому из вас неприятен человек из толпы? И мне — с вами, было такое время. Но теперь Заратустра слился с толпой и сам стал толпой и стадом.

Но и избегать ограниченности не есть ли своего рода ограниченность? И стремиться стать всеохватной волной и мудрой змеёй не есть ли неприятие гордого орла и отдельной от мира частицы? Итак, ныне стал Заратустра и весьма ограниченным типом тоже. Так постигло меня искусство быть собой.

И теперь Заратустра узок и упрям, и не знает он, и не хочет он знать, какой именно тип человека неприятен тебе, читающий, и как ты, представляя его самого и окружающий его фон и мир, и как ты, слыша издаваемые им звуки и чувствуя его запахи, морщишься от неприятия.

Ибо стать им и принять его — твоя задача и твоё дело, а не моё”.

Так писал Заратустра.

 

 

  Русскоязычная Модель Эриксоновского Гипноза
5-6 августа 2017 года тот самый Сергей Горин с легендарным семинаром по гипнозу!
  
   
Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования