Курсы нейро лингвистического программирования (НЛП)
Поиск по сайту
Здравствуйте, Гость
Войти в личный кабинет / Зарегистрироваться
Обучение НЛП Тренинги личностного развития
Бизнес-тренинги Корпоративные тренинги
Коуч-сессии Индивидуальные программы
Книги и диски по НЛП
О компании
Услуги
Тренеры
Библиотека
Как с нами связаться

ПРИСОЕДИНЯЙТЕСЬ:

        

 

Сергей Горин

 

 

  
Возвращение Заратустры. Глава 2
Сергей Алхутов
11 мая 2005


О благом намерении

Однажды к хозяину жилища, в котором обитал Заратустра, пришли гости. И был накрыт стол, и гости пили и веселились, и веселье, как водится в этой стране и в этом народе, было хмельным и недобрым. И Заратустра сидел за столом с гостями и хозяином.

И когда в хмельном этом веселье повздорили два гостя, и были схвачены и едва не пущены в ход нож и битая бутылка, встал Заратустра и возвысился над столом. И встав, остановил волей течение времени.

И хозяин жилища, пребывая в мире Заратустры, спросил его:

“Зачем ты не вмешался в самом начале? Или Заратустра думает, что отобрав у недвижных оружие, он остудит и их пыл?”

“Спроси лучше, зачем я не остановил также и твоё время”, — отвечал Заратустра.

“Заратустра, должно быть, хочет показать мне изнанку и дно человека? О, ты жесток”, — говорил хозяин.

“Напротив, я покажу тебе, где за изнанкой и дном находится благое намерение”, — отвечал Заратустра.

“Благое намерение! Что мне до него — ведь ими вымощена дорога в ад”, — говорил хозяин.

“Да, ты прав — когда их топчут”, — отвечал Заратустра.

Немало изумившись такому ответу, хозяин попросил: “Расскажи об этом поподробнее”.

“Что ж, — отвечал Заратустра, — вот только изменю течение времени”.

И он вернул время вспять и убрал со стола рыбу камбалу и сказал хозяину: “Смотри! Сегодня ссоры не будет, но это лишь отсрочка. Не от повода подраться надо бы избавить этих двух, но он незнания, как обойтись без драки”.

И видя, что хозяин жилища продолжает его слушать, сказал так:

“Некогда о трёх превращениях духа вёл я речь — о, как это было давно! Ныне знает Заратустра человека, что сразу родился ребёнком — и не единственного. К чему бы ещё этим людям становиться верблюдами и львами? Ведь и дракон лежит не на всяком пути!

Глядя на родившихся детьми, всякий увидит их благие намерения — если только у них существуют намерения!

Но вот, есть некий дух, имеющий на своём пути дракона и ставший стариком. Даже и верблюдом не стал ещё этот дух. Многие зовут его нечистым — я же предпочитаю ребёнком родившийся и пребывающий дух звать невидимым.

Намерения скрыты в духе — да, скрыты, если он способен скрывать. А воистину лишь видимое способно скрывать!

Невидимый дух часто живёт отшельником. Как-то, набредя на хижину отшельника в тайге, журналист попросил того поведать публике о секрете долголетия. “Когда я хочу есть, я ем, когда я хочу спать, я сплю”, — вот что ответил отшельник.

Воистину, то был невидимый дух! Ибо вот, публика смотрит на эти его слова и не видит их, и умирая от нервов, вина и болезней, не видит этих слов.

Но что же и кто же сделает всякого из публики прозрачным, чтобы и видимый дух не скрывал своих намерений?

Всякий, кто понял, как дух становится видимым.

Итак, об одном превращении духа веду я речь.

Когда невидимый дух хочет спать — он спит, когда же он хочет есть — он плачет и получает грудь. О, если бы он владел в полной мере телом, которое он есть! — он бы не плакал, но ел. Когда же невидимый дух желает испражниться он делает это в пелёнки.

Истинно говорю, есть в этом невидимом духе знак видимости: желая одного, делает он другое. Ибо пришёл он в мир, а мир есть кривизна пути духа.

Проходит время, и вот, дух встречает новую кривизну и новые запреты. Разве ему разрешат теперь испражняться в пелёнки? Или есть не в урочное время?

Некогда учил я о драконе, на каждой чешуйке которого написано: “Ты должен”. Но есть и его предтеча — зверь, на каждой шерстинке коего выведено: “Тебе нельзя!” И обходя этого зверя, и обходя свои “нельзя” стороною, кривыми делает дух пути себе — так он попадает в мир.

Есть ещё старая кривизна — и, говорю вам, она кривится сама собою всё более и более, подобно реке, что на излучине подмывает берег и наращивает кривизну самой излучины.

Итак, кривыми сделались пути невидимому духу — и он, как торнадо или смерч, рождённые из невидимого воздуха, стал телом.

Истинно говорю, все наши “нельзя” и все наши “должен” лежат в теле нашем. Невыполнимый долг стал поводом к сутулости, запретный гнев — к сердечной болезни, иные же долги и запреты создали паршу, астму и нервный тик. Впрочем, правил здесь нет.

Замечаем ли мы тело, когда малы? Нет, ибо дух наш прозрачен и невидим, и пути его прямы. Ведь и стекло становится видимым лишь в силу кривизны, изломов и царапин.

Итак, дух становится видимым, когда искривляет свой путь. Но что есть кривизна?

Прямым кажется нам лезвие меча. Посмотрите на него в микроскоп — оно есть сама кривизна!

Прямой и квадратной кажется нам буква, начинающая этот абзац. Посмотрите на неё в лупу — бумага, принявшая её, ворсиста и шероховата.

Говорю вам: запреты и долги — один из микроскопов и одна из луп наших. Есть и много других.

Но глаз наш устроен так, что не может без лупы — даже в сердцевине своей он есть лупа! Поэтому, говорю вам, никому ещё не удалось отбросить от себя лупу и микроскоп, чтоб не перестать тем самым видеть.

Итак, что же сделает желающий увидеть сквозь дух благие намерения его? Сменит лупу.

Смените лупу, говорю я вам, смените лупу и лупою своей выберите сии слова: “Какое благое намерение стоит за этим поведением?” Тогда дух, виденный вами, станет для вас прозрачен.

Вот, перед вами ворчащая старуха — нет в ней сил бранить людей, и бранит она свои сны и образы. Какое благое намерение стоит за таким поведением? Их даже два: желание справедливости и желание безопасности.

Вот, перед вами бритоголовый, сеющий разруху и хаос в торговых рядах. Какое благое намерение стоит за таким поведением? Говорю вам: он хочет быть дома и знать, что его страна — его дом.

Некогда учил Заратустра о бледном преступнике, что убил он, чтобы убить, а ограбил для оправдания убийства. Ныне говорю вам: не оправдание убийству следует искать, а ту надежду, оправданием которой стремился он сделать убийство. Хотел ли он доказать себе, что не тварь дрожащая? Искал ли свободы от детских кошмаров? Или, быть может, восстанавливал ведомую ему справедливость? Не знаю.

В ком бы ещё и за каким бы поведением хотели вы найти благое намерение? А если и не хотели бы — принять самого неприятного вам не легче ли всего через поиск его благих намерений? Итак, ищите.

Лишь на один вопрос не даёт пока ответа Заратустра — не даёт, ибо прежде, чем задать сам вопрос, следует всякому сделать поиск благого намерения привычным, а обнаружение его — лёгким, как невидимый воздух”.

Так говорил Заратустра. И, сказав, записал на листах своих. И, записав, спросил себя: “Не есть ли кривизна и сама лупа?”

О курящих верёвку

Однажды к хозяину жилища, в котором обитал Заратустра, пришёл некто и принёс травы. И хозяин, забив её в папиросу, стал курить её с гостем, предложив также и Заратустре.

Две затяжки сделал Заратустра и сказал слово, и слово его было таково: “Из этого предки мои вили верёвки, чтобы привязывать козлищ”.

Весьма удивившись таким словам, хозяин спросил: “Как? Разве твои предки не курили коноплю?”

“Нет, они делали из неё посконные рубахи и пеньковые верёвки. Зачем ты куришь верёвку?” — отвечал Заратустра.

“Чтобы расширить сознание”, — сказал хозяин.

Ответил Заратустра: “Один древний бог норманнов тоже хотел расширить сознание. Но не стал он курить пеньковую верёвку — он на ней повесился”. И отойдя с того места, достал свои листы и записал:

“Не о наркотиках поведу я речь, ибо “наркэ” по-гречески оцепенение, и что же сковывает цепями? — разве только яд кураре и героин. Речь моя — о галлюциногенах.

Есть ещё немало людей, полагающих, что галлюцинация это бред. О, полагающие и положившие окончательно, если вы научитесь толковать слова хотя бы другими словами! — тогда поднимется и пойдёт и полетит то, что вы полагали. Ибо не то ли означает слово “бред”, что некто бредёт и забредает и сворачивает с колеи? Врачи называют это словом “делирий”, и “лира” по латыни колея.

О латынь, мёртвая, как язык моих предков, и живая, как постельный клоп, что три года провёл бугорком под слоем краски на стене — и вылупился! Ты питаешься кровью языков. Ещё сравню тебя с коноплёй, что вырвали с корнем, высушили, сожгли и вдохнули в себя дым её и выкурили.

Кто из живущих ныне помнит, что галлюцинация — а точнее, аллюцинация — по латыни освещение, озарение и даже осенение счастьем? Впрочем, никого ещё не осенило счастьем знание латыни.

Есть и другие языки; есть среди них и такой, на котором счастье зовётся коротко и просто: “глюк”.

Но к чему так много пишу я о слове “галлюцинация” и ни слова о ней самой? К тому, что слово “галлюцинация” — само галлюцинация.

Сколь многим кажется, будто знают они, что же стоит за словами! Спроси их, что стоит за словом “галлюцинация” — ответят тебе: “То, что существует для одного и не существует для других”.

Задумайся над этими словами — и они, подобно шутке древних богов, станут истиной. Но если сегодня истина в том, что у тебя болит голова — поверишь ли ты им, объявляющим твою головную боль галлюцинацией? Впрочем, также и все ощущения тела, ибо они суть только для тебя.

Если ты отморозил палец руки твоей до бесчувствия, пусть товарищи твои положат по пальцу своему на край стола. Положи и ты свой отмороженный среди них. Отличишь ли с закрытыми глазами, на ощупь, другой рукой свой палец от чужих?

Мы привыкли думать, что другие люди что-то чувствуют. Быть может, и твой отмороженный палец что-то чувствует, но тебе он об этом не скажет.

Итак, то, что чувствует в себе отмороженный палец — его галлюцинация, не твоя. Однако, и то, что чувствуешь ты всем телом твоим — твоя галлюцинация, не его.

Но если всё наше тело — галлюцинация, то его, должно быть, нет?

Неужели и в самом деле я, как и всё живое, не тело, но лишь движение и обратная связь? Кажется, докатился Заратустра до того, что начал верить сам себе.

А то, что не есть я? То, что могу я видеть и слышать, воспринимая так, будто оно снаружи меня? Вот, хотя бы эти письмена.

Ты скажешь мне, что видишь их, я тебе — что вижу и я. Но как узнать, видим ли мы одно и то же? Ибо кто поручится, что мы пользуемся одной и той же лупой?

Не может глаз видеть сам себя. Но разве глаз устроен так, что может заглянуть в плоть другого глаза? Итак, никогда не узнаешь ты, видит ли твой глаз то, что видит другой.

Мы привыкли думать, что другие люди что-то видят. Быть может, и твой отмороженный глаз что-то видит? И отмороженное ухо твоё слышит для себя самого?

Истинно говорю вам, всё, что мы воспринимаем, есть галлюцинация, в том числе само это слово.

Даже и носящий у глаз своих очки с фирменной наклейкой, даже и он на месте наклейки галлюцинирует привычный мир — не сразу, но во всей красе его.

Однако курящие пеньковую верёвку говорят о другом — о расширении сознания говорят они.

Один человек пришёл ко мне, чтобы стать моим учеником, и заговорил о расширении сознания. “Следуй за мной и оставь сознанию расширять своё сознание”, — сказал я ему. Ибо знает Заратустра, что сознание расширить невозможно.

Невозможно — ведь что есть сознание? Что есть соболезнование — перед болезнью? Что есть современность — перед временем? Что есть событие — перед бытием?

Каждое из названных подобно резинке от эспандера: вот, торговец тянет её, дабы прикрепить товар свой к тележке, и она делается тоньше, а узор на ней содержит всё то же число деталей.

И если к резинке можно ещё приложить рулетку, а к современности часы — и даже к соболезнованию да приложится градусник и мерный стаканчик для слёз, если претендует оно на искренность! — то какой мерой мерить событие и какой сознание?

Говорю вам: число деталей в узоре сознания неизменно, если неизменностью назвать границы, за которые оно не выходит, и оно никогда не меньше пяти и не больше девяти. Что же после этого есть сознание — перед знанием?

Однако какие же ещё благие намерения есть у курящих верёвку? Они хотят достичь неба — и тянут свою верёвку к небесам.

“Рождённый ползать летать не может”, — так говорят курящие верёвку и тянут её к небесам. Но не сами ли они ползут вверх — по верёвке?

Говорю вам, стремящиеся в небо, имеющему крылья — к чему ещё верёвка?

Говорю вам, стремящиеся в небо, умеющему летать и рождённому летать — к чему ещё попадать в небо иными путями? Ибо, имеющий крылья, — не уподобляется ли он петуху на чаше катапульты? Впрочем, некий петух, запущенный в полёт принудительно, стал тем самым героем курятника.

Говорю вам, стремящиеся в небо, имеющему крылья и умеющему летать — к чему ещё попадать в небо иными путями? Ибо он рискует попасть в него пальцем.

Но небо над ним голубое и холодное, как лёд, и палец его, коснувшись неба, будет отморожен — скажет ли он после владельцу своему о своих галлюцинациях?

Курящие верёвку говорят, что не вызывает она зависимости. Их отмороженный небесный палец волен думать иначе — мне он об этом ничего не рассказывал. Однако — что ж... быть может единственным зависимым от верёвки был висящий на ней древний бог норманнов.

Но даже и зависимость от пеньковой верёвки, существуй она, не страшна так, как однобока зависимость от неба.

И попавшему в эту кабалу скажу я так: ты завис под небом и ищешь верёвку? — зная, что весь мир галлюцинация, галлюцинируй также и верёвку. Галлюцинируй её и кури её — по крайней мере, избавишь ты себя от галлюцинаций, в которых платишь за неё деньги”.

Так писал Заратустра. И, написав, печально усмехнулся и добавил:

“Вот, наступил Заратустра на благие намерения курящих верёвку и растоптал их, и стали они плоскими, как рыба камбала”.

О сообщениях

И у Заратустры есть родные и друзья и те, кто знает его! Ибо как-то раз пришли по почте и были доставлены в жилище, где он обитал, три телеграммы. И каждая из них гласила: “Скоро буду”. И одной из них Заратустра обрадовался, другой огорчился, третьей же был озадачен.

Хозяин жилища спросил его: “Отчего три одинаковых телеграммы вызвали в тебе, Заратустра, три разных отклика?”

Заратустра отвечал:

“Первая телеграмма пришла от моего друга. Прежде и я слал ему сообщение, и вопрос мой был таков: “Когда будешь готов к смерти?” Ибо готовность к ней означает свободу жить, не держась за жизнь, и такой свободы хочет мой друг, и радуюсь я его скорой свободе.

Вторая пришла от той, что хочет думать, будто она моя ученица. Прежде и я слал ей сообщение, и вопрос мой был таков: “Думаешь ли ты рожать от этого человека?” Ибо умеет она жить в мире с собой и в мире с мужчиной, но никто ещё не учил её жить в мире с ребёнком. А кто не умеет жить в мире, тот обречён войне. И огорчаюсь я её скорой войне.

Третья телеграмма пришла от отца моего Пурушаспы. Он глубокий старик — кажется, тысячи лет отцу моему. И он кочевник и знаток песнопений среди кочевников и пастухов — кажется, тысячи лет поёт он свои песни. К тому же он неграмотен, ибо песни свои знает телом и кровью — к чему бы ему ещё грамота? И вот, такой человек срывается с мест тысячелетнего кочевья и шлёт об этом письменное уведомление. И этим я озадачен”.

“Как много, однако, смысла в столь коротких сообщениях”, — изумился хозяин жилища.

”Ты говоришь о смысле? — вопросил Заратустра, — да что он есть такое?”

“Как! — изумился хозяин жилища более прежнего, — разве не смысл излагал мне Заратустра только что?!”

Заратустра отвечал:

“Разве ты порадовался за моего друга, когда я толковал тебе его телеграмму? Нет: ты, как я видел, испугался.

Разве ты огорчился за ту, что зовётся моей ученицей, когда я толковал тебе её телеграмму? Нет: ты, как я видел, умилился.

Разве ты озадачился поступком моего отца, когда я толковал тебе его телеграмму? Впрочем, кажется, было среди прочего и это.

Но тебе и не должно чувствовать то же, что чувствую я. Ибо разве мы — одно?

К тому же и сам я, когда толковал тебе эти послания, не радовался и не огорчался и не озадачивался. Впрочем, и не пугался, и не умилялся.

Однако, что же такое должно содержаться в телеграмме от моего друга, чтобы ты порадовался его словам: “Скоро буду”? Не целое ли учение о духе и свободе? Пусть так, но мой друг недостаточно богат, чтобы оплатить такое послание.

Каждый из нас по сути своей недостаточно богат, чтобы, говоря слово, толковать его слушателю. И слушатель толкует его для себя.

Тебе кажется, будто ты понимаешь то, что я тебе говорю? Нет: ты лишь толкуешь это.

И вот мой вопрос к тебе: как истолковал ты то, что на твой вопрос о смысле заговорил я об эмоциях?”

Хозяин жилища предположил: “Может быть, смысл — это и есть эмоция?”

Заратустра ответил:

“Совсем недавно ты удивился, что одинаковые слова, написанные разными людьми, имеют разный смысл. Теперь не удивляешься ли, что одни и те же слова, сказанные одним и тем же человеком, имеют для нас с тобой также разный смысл?

Но и это не самое странное. Ведь и купленное часто имеет разный вес на разных весах!

Смысл подобен весу. О, смысл настолько подобен весу, что оба исчезают — второй без опоры или подвеса, ибо наступает невесомость, первый же без воспринимающего.

Книга без читателя бессмысленна, как булыжник, и звучащее слово без слушателя бессмысленно, как шлепок, что издаёт тот булыжник при падении в грязь. И даже более — ибо смыслом шлепка станут летящие брызги.

И если ты готов сказать, подумай: какие брызги ты хочешь вызвать своим шлепком? Ибо если брызги будут иными, чем ты ждёшь, то и смысл сказанного тобой — иной, чем ты ждёшь.

Смысл не существует в словах — он появляется после них. Но мы умеем ждать — и ждать так, будто ожидаемое уже есть. Как? Разве нас не учили, что нет худшего, чем ожидание?

Итак, смысл появляется после сообщения. И если тебе кажется, что слова твои имеют смысл до того, как ты их мне сказал, не обольщайся. Ибо прежде сказал ты их сам себе, и это твои брызги. А иные брызги, падая обратно в грязь, рождают новые брызги.

Прежде писал я об истине. Что есть истина, писал я, как не ответ? Но не следует путать истину со смыслом. Не следует — ибо ответ рождается за вопросом, а смысл — за любым воспринятым. И один из смыслов вопроса можно толковать так: “Вот нечто, требующее ответа”.

Впрочем, истина и смысл имеют сходство: то и другое рождается после.

Смысл появляется после сообщения. Кто ещё после этого, помышляющий о смысле жизни, осмелится не сделать сообщением саму жизнь? И если ему кажется, будто жизнь его имеет смысл прежде, чем окончится, пусть не обольщается. Ибо прежде прожил он жизнь в самом себе и умер в самом себе, и вот, появился смысл. И этот смысл — брызги лишь самого живущего!

И если тебе важен смысл, жди его от конечного и ищи от того, что уже кончилось и умерло”.

Так говорил Заратустра.

О половине салата

В доме, где жил Заратустра, случился праздник. И наутро после него Заратустра и хозяин жилища поставили на стол половину вчерашнего салата — таков был их завтрак.

Хозяин готов был приступить к еде, но Заратустра указал ему на стол и молвил:

“Смотри! Как бы не стать тебе и мне половиной салата! Ибо это низшее из блюд”.

“Совсем не понимаю”, — сказал хозяин.

“Ты ведь умеешь читать — и вот, я тебе об этом напишу”, — отвечал Заратустра. И написал так.

“Половина булыжника — тоже булыжник. Половина верёвки — тоже верёвка. Половина толпы — тоже толпа. Также и салат: его половина тоже есть салат.

Салат делают из огурцов и прочих овощей. Смотри! Не всё ли равно тебе, где в салате будет именно этот огурец и именно этот прочий овощ? Также и толпа: не всё ли равно тебе, где в ней будет именно этот человек?

Если ты не знаешь, что от салата осталась половина, как узнаешь, сколько было салата? Итак, по части его не узнаешь целого. Также и по части булыжника, и по части толпы, так же — смотри! — и по части верёвки.

И если в салате три овоща, можно ли, отделив один от другого и другой от третьего, узнать по одному, каковы другие? Также и в толпе.

И вот часть салата: огурец. Смотри: половина его есть огурец для повара и не есть огурец для земледельца. Также рыба камбала: половина её — рыба для повара и не рыба для рыбака.

Даже и человек таков! — ибо половина человека есть человек для дикаря и людоеда. Он называет это человечиной.

Истинно говорю: некоторые толпы суть салаты из человечины. А иные умы суть салаты из мыслятины.

Внимай и бди: как узнаешь ты, что мысль твоя — пока ещё вещь, не вещество? Впрочем, иногда уместно и вещество — иначе, хозяин, не стояла бы на твоём столе половина салата.

Вот вещество: железо. И сделали из него гвоздь. Вот то, что называют вещью в себе! — ибо одно в нём определяет другое.

Если гвоздь слишком тонок, согнётся он при ударе. Если же слишком толст — не удержится в доске. Однако с чем соизмеряет гвоздь толщину свою, как не с длиной?

Но толщина гвоздя есть и толщина его части. Ибо рубят его поперёк, и не знаю я, зачем бы и кому распиливать гвоздь в длину.

И вот, узрев часть и обрубок гвоздя, знаешь о том, каков был весь.

Итак, гвоздь есть целое, и половина гвоздя — уже не гвоздь. Впрочем, она есть железо — для металлурга.

Но есть также половина гвоздя, что равна его целому. И это — половина его времени. Ибо не всё ли тебе равно, забивающий гвозди, когда и в какое время ты их купил?

И вот нечто, чья половина не равна целому и во времени. Сей есть сливной бачок.

Есть момент, когда поплавок его опущен, и есть момент, когда поднят. И едва он поднят, нет уже бачку нужды вести себя так или иначе. И ему наступает безвременье.

Но вот, открывают его слив, и бачок просыпается, и начинается круг его времени. И половина этого круга не равна целому.

Говорю тебе: круг его времени подобен гвоздь, и время бачка — вещь, не вещество. Время же гвоздя, как ты понял, — вещество, и лучше бы назвать его времятиной.

Бачок же — и не вещь; уж во всяком случае не вещь в себе! Ибо раскинул свои тенёта и свои щупальца широко в сети труб. Внутри, как кажется, состоит он из вещей: поплавка, крана, слива и прочих. Но не верь! — ибо состоит он из движений и обратных связей.

Некоторые именуют бачок и ему подобное, чьи времена суть вещи, системами. Заратустра не против такого имени. Есть им и другое имя: устройство.

И если толпа есть вещество, а строй солдат и боевой порядок — вещь, то что назову устройством? Назвал бы диверсионную группу, однако нет: пусть запомнишь ты конвейер и трудящихся на нём.

Незаменимых людей нет — так говорят о системе из них. К чему ещё сетовать на эти слова? — ибо незаменимость человека значила бы, что от него требуют и вменяют ему в обязанность бессмертие. Заменимость же значит, что и ты заменишь любого.

Время устройства — вещь: знаешь ли ты незаменимые вещи?

Время устройства — вещь: но что при этом есть само время?

Все мерили его, и никто не знал его, и если напишет Заратустра, что время есть изменение вещей и мест, кто будет против?

И есть нечто, известное мне как изменение самого времени. Я не знаю, как это зовётся; я назову его Памятью.

Гвоздь неизменен, и время его — салат и времятина. Где Память гвоздя? — разве что отбита молотком или вовсе не существует.

Бачок есть устройство, и место, занимаемое им, меняется: вот, открылся слив, что был закрыт, и вот, опустился поплавок. Время бачка есть вещь — где Память бачка? Не ищи, ибо она — лишь вещество и салат.

Но вот нечто, чьё время — устройство и чья Память — вещь: смерч и торнадо. Внутри, как кажется, время их состоит из вещей — прошлого и будущего, рождения и распада. Но не верь! — ибо время их и жизнь их сделаны из движений и обратных связей.

И ты, сущий как торнадо и смерч: разве и прошлое твоё не меняется будущим и настоящим? Разве “сейчас” не влияет на “прежде”? Смотри: как помнишь ты себя в прошлом? Видишь ли себя со стороны? Как, разве, живя и проживая тот момент, видел себя со стороны и тогда? Видишь ли мир вне себя? Как, разве и прежде видел его таким?

Твоё время, о торнадо и смерч, твоё время сделано из движений и обратных связей, и части его изменчивы и подвижны, ибо суть аллюцинации.

Вот часть и толика того, что зовёт Заратустра Памятью. Но Память есть и у всякой воронки, возникающей у слива в бачке и ванне.

Открой слив! Открой — и вода, устремясь низринуться в него, сама не сдержит напора своего и устроится кругом и спиралью. Вот рождение воронки.

Закрути её твоим пальцем. Не сразу меняет она ход свой на обратный. Такова Память воронки, ибо и настоящее время её зависит от прошлого.

Но вот, вода поверила пальцу твоему и устроилась кругом и спиралью в обратную сторону — где прошлое воронки? Не изменилось ли оно? Такова Память воронки.

Я пишу: “устроилась” — о, сколь многим кажется ещё, будто торнадо и смерчи сего мира суть устройства! И сам мир, как полагают они, устройство, устроенное кем-то.

Что, если кто-то, полагаемый ими, лишь открыл слив? И что, если и сам слив открыт и сломан был устремившимся низринуться веществом и салатом, воронка коего и есть мир?

И если нужен им кто-то — что, если он есть вещество и салат, воронка коего и есть мир? Ибо мир есть кривизна пути духа.

Что ещё могу написать я о торнадо и смерче? Разве что о редкости воздуха в сердце их — он притягивает к себе ветры, и ветры дуют, и дуновение ветра создаёт новую редкость воздуха. Так движение делает само себя.

Истинно говорю: всякое, чья Память есть вещь и чьё время есть устройство, делает само себя. Из случая делает оно себя и вбирает в себя всякую случайность и ошибку.

Истинно говорю: из ошибок и случайностей сделана Память их — также и то, что зовут они творчеством. Так порядок рождается хаосом.

“Порядок” — так пишет Заратустра: о, пришло время сделать новую пробу и новую попытку, ибо слово это есть слово прошлого и надгробная плита.

Как назову я торнадо и смерч и воронку?

Как назову я токи восходящего воздуха и струи кипящей воды?

Как назову я текст и ткань слов, что рождаются во мне и вбирают всякую ошибку и случайность, строя сами себя?

Как назову я миры и звёзды, что родились из пыли и легчайшего газа тяготением и вращением?

Некогда земля была безвидна и пуста, и дух носился над водою, и сила текла через и сквозь. И вещество и салат, что составили землю, и дух и сила не сдержали напора своего и устроились кругом и спиралью — так зародилась Жизнь.

И как назову я то, что более, чем всякое устройство и всякий порядок?

Я назову это — Жизнью”.

Так писал Заратустра.

О числах и действиях

“Из всех искусств мира более всего любопытно мне искусство резьбы.

О, сколь схожи между собою многие прочие искусства! Ибо вот: композитор взял ноты и звуки и сложил их и построил из них творение. Также и художник — взял краски и сложил их на холсте и построил из них плод искусства своего. Также и писатель, и архитектор, и даже составляющий букеты — все творения их суть композиции, что значит: сложение.

Не то резчик: он взял нечто большее и часть его вычел и разрушил резцом своим — остаток есть творение.

Скажи мне, не знающий скульптуры: отличишь ли лепную или же литую от высеченной или вырезанной? Разве только по запаху, ибо бронза на нюх не дерево, а искушённому и мрамор на нюх отнюдь не гипс. Но все сии суть творения и плод искусства.

Итак, есть искусство, что делают сложением и построением, и есть то, что делают вычитанием и разрушением.

К чему пишет Заратустра о резьбе? К тому, что все знают её и никто не понимает её.

Если бы поняли её, воскричали бы: как?! Неужто часть важнее целого и разность желаннее уменьшаемого? Оставь, резчик, немедля свой резец, ибо хотим видеть корягу и глыбу, так как целое больше части и даже больше суммы частей своих!

Даже и те, кто многие годы и столетия трудом своим делали и вырезали из глыбы рода и мира и семьи фигурку отдельной личности — даже и эти не понимают искусства резьбы. Не понимают — ибо пугаются, когда зовут их отнимающими и разрушающими.

Но отчего же думается человеку, что разрушение есть нечто злое? И отчего так легко говорит он: “Ломать — не строить, ибо ломать легко, строить же трудно”? Если бы эти его слова служили построению — разве не трудно было бы ему их произносить, ибо строить трудно? Но он ломает ими самоё попытку сломать и вычесть.

Отчего же думается человеку, что разрушение есть нечто злое? Не оттого ли, что, как он полагает, создавший его занимался лепкой, не резьбой? И не оттого ли, что, как он полагает, и сам он складывал глину и камни и брёвна и жил в доме, а не вычитал грунт лопатою и не жил в землянке? Не знаю: причины темны.

Впрочем, есть некие, полагающие иначе. Бог, как говорят они, вначале был вездесущ, затем же стал отступать и сжиматься и вычитать из себя некое место — так возник мир. Разрушил ли их бог также часть мира резцом своим, чтобы явить человека? Не знаю. Однако, в их мире часть больше целого.

Сказав о действиях, что скажет теперь Заратустра о числах? Скажет, что они уменьшаются.

Некогда люди звали всякий холмик своим словом и своим же словом всякую впадинку. Тогда всякая рыба и птица, всякий куст и ручей имели своё слово. Воистину, в те времена камбала не была ещё рыбою, ибо и рыбы не было как таковой. Тогда же всякая вещь обладала своим духом. И всего было много.

После придумали люди рыбу. И вот, стал у них бог рыбы и бог кустов, и бог холмов, и даже бог мудрости и счёта. И всего стало меньше.

Что же говорить о тех временах, когда всё сущее свелось к одному-двум словам? Для иных это “истина” и “ложь”, для других “добро” и “зло, для третьих “победа” и “поражение”. Есть также “любовь” и “ненависть”, “свобода” и “рабство” — всякой твари по паре. Богов в эти времена стало совсем мало — пожалуй, не более трёх, а то и один.

Заметил ли и запомнил ли кто также время, когда говорили: бога нет? Не тогда ли поняли, что сущее не выразимо словом? Не тогда ли не стало слов для мира? Впрочем, вряд ли кто связал эти два факта.

Но вот, наступит время, когда число богов и духов в мире станет отрицательным. Никто из живущих не знает, каково это, как не знают вмёрзшие в лёд земноводные, что это за температура — меньше нуля. Даже и ум Заратустры замерзает в предчувствии этих времён.

И вот, танцует Заратустра, танцует словами, что уже не для мира, танцует, чтобы не замёрзнуть и не стать льдом и увидеть, что же значит сие — минус пять богов?”

Так писал Заратустра.

Продолжение следует...

 

 

  Русскоязычная Модель Эриксоновского Гипноза
5-6 августа 2017 года тот самый Сергей Горин с легендарным семинаром по гипнозу!
  
   
Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования